Виктория Лебедева
Греки
— А можно в гроб что-то положить? Ну там, спицы ее любимые?
— Чтобы она весь тот свет обвязала? Кать, мы что, скандинавы какие-то?
— При чем тут скандинавы? — хмурится Катя.
— Ну или египтяне, — предлагаю я. — Да какой угодно древний народ, который вместе с покойником еще пол его дома хоронил.
— Ой, хватит умничать! — она надувает губы и поворачивается в сторону двери. — Пойдем.
Мы вместе отодвигаем шуршащую штору— тонкие палочки стучат друг о друга, выпуская нас из душной комнаты. Будто тонкая граница, разделяющая два мира. Один — живой и дышащий, где мама вот уже больше часа разражается тирадой о неблагодарных родственниках. И тот, другой, где на двух табуретках стоит гроб. А в нем — и не бабушка моя вовсе, а просто женщина, на лице которой разгладились все бабушкины морщины. 
На кухне Катя тут же прыгает на табуретку у подоконника — вообще-то мою табуретку — и запихивает в рот бутерброд с сыром.
— Нет, ну ты представляешь: она еще мне рассказывать будет, где и как мою собственную мать хоронить! Хотела бы что-то решать, приехала бы сама.
— Ты же знаешь: не может она. Лежит в больнице, — папа стоит, облокотившись на стиралку. Пальцы его то и дело перебирают ключи от машины.
— В больнице! Они просто на жалость давят, — возражает мама и продолжает что-то яростно печатать в телефоне. — Еще денег за квартиру просить будут, вот увидишь.
Мы с папой сталкиваемся взглядом. Его — уставший и умоляющий о милости. Мой — с веселыми морщинками в уголках глаз. Он качает головой и вновь перехватывает ключи, сжимая их в кулаке.
— Ладно, я за мамкой, — говорит папа. — Надо что-то в магазине?
— Колы.
— Валерьянки.
— А мне цветочек аленький, — говорю я и притворно хлопаю ресницами.
Папа сдерживает смешок.
— Звоните, если что, — бросает он через плечо и хлопает входной дверью.
Я занимаю освободившееся место у стиральной машинки и оглядываю маму. Ее пальцы все еще летают по экрану, брови нахмурены, а в глазах такая же ярость, с какой она бегала по двору за соседским котом, который понадкусывал все ее тепличные огурцы. Что бы там ни хотела бабушкина сестра, мама сделает все ровно наоборот.
Настенные часы продолжают смиренно тикать. Катя теперь хрустит соленой соломкой, отвернувшись к окну. Я слежу за ее взглядом и вижу копошащихся внизу рабочих в ярких оранжевых куртках. Они как муравьи собрались вокруг высокой голой черемухи: тычат в нее пальцами и что-то выкрикивают друг другу. У меня сжимается сердце — срубят, не иначе. А ведь я каждое майское утро, что просыпалась у бабушки, вдыхала ее аромат, просачивающийся в маленькую комнату из открытой форточки. Не будет больше такого утра? Наверное, не будет. 
— Катя, перестань. Ты так все съешь. Люди придут, мне их чем кормить? — бросает мама, наконец оторвавшись от телефона.
Сестренка моя тут же кладет обратно очередную соломку и вытирает руку о джинсы. Хорошо, что мама не видела.

***

Через час в квартире не протолкнуться: с папой приехала папина мама и бывшие бабушкины коллеги. Один за другим в входную дверь просачиваются родственники. Из соседнего дома пришла бабушкина подруга — не знаю уж, что их с бабушкой связывало помимо регулярных поездок на кладбище, но, видно, что-то связывало, потому что баб Тоня не перестает утирать слезы и не выпускает маминой руки с тех пор, как отошла от гроба.
— Ну ты как? Жениха не нашла?
Я вскидываю брови и поворачиваюсь на знакомый голос. Сначала вижу ярко-красные губы, а уже за ними тетю Свету. Она глядит на меня снизу вверх.
— Нет, не нашла.
— А что так? В Москве хорошие парни перевелись?
Я пожимаю плечами. Она спрашивает еще что-то, кажется, рассказывает, как они с мужем летали в отпуск. Я притворяюсь, что слушаю, а сама разглядываю фотографии на стенах. Фотографии глядят на меня в ответ. Кажется, по ним можно всю мою биографию проследить. И Катину тоже. Правда, моя обрывается на выпускном.
— Дим, ты издеваешься? — шипит мама.
— Не было никаких других. Можем не ставить.
— Нельзя не ставить. Так принято.
— Да какая разница, что принято?
Я прошу тетю Свету меня простить и выглядываю в толпе родителей, заранее пытаясь уловить, что стряслось на этот раз. Подхожу ближе. На комоде рядом с бабушкиной фотографией — упаковка разноцветных свечей для торта. Я закусываю губу, чтобы не рассмеяться.
— Вот два сапога пара. Я сиротой осталась, а они смеются, — мама разве что молнии из глаз не мечет. — Мало того, что они разноцветные, так еще и горят три минуты от силы. Мне что тут стоять менять их?
Папа набирает в грудь воздух. Вот-вот вспыхнет. Я принимаю серьезный вид и аккуратно касаюсь мамимого плеча.
— Я послежу.
Она ничего не говорит. Просто разворачивается на каблуках и уходит на кухню. Папа снова качает головой и тоже уходит.
Я достаю из упаковки сразу все свечи и кладу рядом с рамкой. Выбираю одну и втыкаю в еще мягкий, оплывший воск, оставшийся в подсвечнике. Рукой тянусь к зажигалке и несу зажженный огонек к фитилю. Пока тот разгорается, я сталкиваюсь глазами с бабушкой. У нее в зрачках отражается оранжевое пламя. Я почему-то широко улыбаюсь.
В коридоре опять кто-то хлопает дверью. Шуршит одежда, тяжелые ботинки приглушенно стучат о коврик. У меня за спиной, словно из ниоткуда, возникает Катя. Глаза напуганные как у олененка. Она опять что-то жует.
— Священник пришел.
Я показываю Кате свечки. Лицо ее тут же озаряется улыбкой. Она хмыкает и с коротким «Ауч!» меняет уже догорающую свечу на новую.
— Символично, — говорит Катя и становится возле меня.
Я легонько пихаю ее локтем. Она пихается в ответ. Вместе со священником в комнату заходит терпкий аромат ладана. Я замираю. Вместо очередного удара локтем под ребра, Катя обвивает мою руку своей и крепко сплетает наши пальцы. Я выдыхаю. Из открытой форточки в маленькой комнате доносится звук ревущей пилы.

***

Пока засыпают могилу, сестренка моя не выпускает моей руки. Кожу мне колет ее зеленая варежка. Я гляжу вниз и вдруг понимаю. Мы, видимо, все-таки не скандинавы и не египтяне. Мы — греки. Потому что вместе с горсткой земли Катя кинула в пропасть маленький моток ярко-зеленой пряжи. Моя Ариадна.
Поддержать:
В рублях Не в рублях