— Это же ужасно, прям так ее и положили? Ну ничего святого, ну как так, это же не сознательно, Господи, ну неправильно же по всем фронтам. Ну как так можно? Ну как секс-куклу какую-то, Боже…
Поднимался зеленый цвет. Со стороны горизонта выцветал. Через казахские барханы, через бугры, обтекаемый оранжево-розовым. Шебуршал камышовый переплет в канавах. Становилось холодно, влажно, сыро, или было уже так, а когда стал подниматься цвет, всё это вокруг вместе стало виднее. Стало виднее и тело. Еще бледное, розовое, и как они этого добиваются, чтобы оно было не серое, не зеленое, не бурое, а бледное и розовое? Может, отсветы белья. Совсем новое, распаковать хотела на неделе, показать, порадовать коллежанок, так смешно было говорить слово «коллежанки», вроде тупое нерусское слово, а засело.
И трава, и полынь, но уже сухая. Священник, который отпевает и чихает, крестится и чихает ещё раз. Смешной такой, погодка. Вместе бегали с палками в лес или степь или куда выпустят, били коровье… не говорил он это, священник все-таки, в поколении, неприлично. А она говорила. Он стеснялся, боялся отца пьющего-бьющего. Хоть и семья священников, но кто не без… того самого. Чихает, крестится каждый раз, в момент вылета бацил чуть наклоняется, случайно смотрит вниз, хотя очень не хочет. Неприятно как-то, некрасиво, она в белье, в красивом, сама выбирала, долго, месяц или два, копила, чтоб не херню какую купить. И ведь сложно не смотреть. Но все равно грех.
Хотела вычурно. Как-то выделяться, приятно же. Написала заранее завещание. Длинное, много в нем думала, говорила другим, черкала, рисовала даже. Хотела по-разному хорониться, но чтобы близкие выбирали. Под разные обстоятельства. Было и по-простому. Ну как, получилось, но не совсем.
В степи хотела. Чтоб вокруг все ровное было, и много-много неба. Ей не важно, какое, а тут его прям много, всегда разное, розовое даже иногда. Много звезд. А света мало. И тихо. И доберется только тот, кто любит, кому она будет нужна и любима. Ну и на кладбище там цыгане, не любила их. Не как людей, а просто неприятно ей было с ними, не понимала она. Кочевые же они, а как так можно. Она вот не кочевая. Хотя была. Может от того и неприятно. Ну и оградки, кому они нужны, когда тебе целая степь. Теплая, холодная, широкая, бугристая — разная. И говорят, прилетает даже что иногда. Ну, эти, как их там, человечки.
И ухаживать не надо, зарастет — только мелкой травой, а не зарастет — будет лучше камень ее торчать. Ну как камень, шест из могилы. — Господь — Пастырь мой; я ни в чём не буду нуждаться…
Ну вот и решила, раз работает почти без выходных, значит на красоту заработала. Да и танцы любила с пяти лет. А кружится когда — спокойнее сразу.
— Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим… Ну и написала: вертикально, на шесте, в открытом гробу, но чтобы шест был длинный, а гроб высокий как сейф, и когда гроб закроют, чтоб шест торчал, ну то есть дырку надо в гробу сделать сверху, ничего, сейчас в ритуалке что угодно, да за любые деньги…
— …подкрепляет душу мою, направляет меня на стези правды ради имени Своего…
— Ну давайте заканчивайте быстрее, холодно, я, конечно, понимаю, что у нее хотелки были. Ну, неловко мне как-то…
И белье красивое, вот это (написала какое, нарисовала, комната, ящик, перед стулом который. Какое нашли самое похожее, как раз новое, такое и взяли, только не красное, а розовое, не в том ящике смотрели, но мертвым то какая разница, а в этом она даже лучше будет, чем в красном).
— Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной; Твой жезл и Твой посох — они успокаивают меня. Ее пилон — верный друг. Точнее, два друга, один дома — самый надежный, не для мужицких глаз, а для подружек и себя. Второй — рабочий, старичок-боровичок. Говорила заклинание перед каждой сменой «Старичок-боровичок, с метр ростом, встанька-ванька на бочок, чтоб по росту!»
— Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих; умастил елеем голову мою; чаша моя преисполнена.
Читала книги. Хотела поступать в вышку. Не, ну а че, почему москвичам и ихним детям можно, а я кто? Искусство же осваиваю, вековое, не каждый на танцы силен, там кроме обычных мышц, надо чтоб еще мозговая включалась! Любила про космос читать, думала вот, физику подучу, и всем как устрою! В Москве буду зажигать каждые сутки, да так, что московские бл*ди будут рыдать от немощи, а днем да вечером — на пары. Ничего, еще лет пять жизни протяну в таком режиме, а там уж и научной сотрудницей смогу стать может, лаборанткой.
— Так благость и милость да сопровождают меня во все дни жизни моей, и я пребуду в доме Господнем многие дни.
Так неловко ей было перед соседками. Готовила, вкусно, много, на мужиков из охраны, и забыла кастрюлю в холодильнике, и умерла. Ну на месяц, да, но у нас смены были — извини меня, два выходных за месяц! Московские шишки прилетали. Да там не шишки, там эти, бугорки, но не наши, не местные.
«Нет, ну а че вы грустите? Света, теть Наташа? Вы смотрите, че я отчебучила?» — просила на похоронах сказать всем.
— А теперь последние слова покойной! — Света не выдержала, слезла с камня в десяти метрах от ямы, надоел ей бубнеж этот теткин и этого х*ромонаха.
— Нет, ну вы… (Так, секунду)… а чего вы… (Извините, сейчас)… а вы чего грустные? Света, тетя Наталья? Вы смо… (Не то читаю)… Я прожила хорошую честную жизнь. Всех любила. Много не грешила. Ходила на исповедь регулярно. У батюшки нашего причащалась. Не скучайте по мне.
Люблю.
***
Поднимался зелено-персиковый цвет. Она любила персики. И персиковую помаду от Шанель. Дорогая, с*ка. Спустя два сезона трава уже ожила. Полынь зацвела и душила за горло медленного мужчину, спускающегося с одного из бугров. В воздухе что-то засвистело. Или в ушах. Чуть облезший шест торчал над провалившейся землей. Шест брали длинный, потому что знали качество в похоронных делах. Знали, что могила обвалится в грунтовые воды.
Спускалась черная-кашляюще-чихающая фигура. Фигура ждала рассвет. Фигура знала, что в рассвет стриптизерша любила стоять и смотреть на небо. Как оно раскисает слоями. Как прячутся галактики и звезды за «обоссанным снегом». Так и говорила, цвет Пантон, «обоссанный в степи снег».